— Разрешите спросить, Тонио, как вы поедете? Какой вы себе наметили маршрут?
— Обычный, — отвечал он, пожимая плечами, но при этом покраснел. — Я думаю проехать через… мою исходную точку, Лизавета; после тринадцати лет это, пожалуй, будет забавно.
Она улыбнулась:
— Вот то, что я хотела услышать, Тонио Крёгер. Поезжайте с Богом. Не забудьте только написать мне, идет? Я надеюсь получить письмо, полное впечатлений от вашей поездки… в Данию.
* * *
И Тонио Крёгер уехал на север. Путешествовал он с комфортом (ибо нередко говорил, что люди, которым внутренне приходится намного трудней, чем другим, имеют право на известные внешние удобства), нигде не останавливаясь, покуда в сером воздухе не обрисовались перед ним башни тесного города, из которого он некогда пустился в странствие.
Там он ненадолго остановился. Странные это были дни.
Уже вечерело, когда поезд подошел к узкому дебаркадеру прокопченного, до странности знакомого вокзала; под грязной стеклянной крышей скапливались клубы дыма и длинными лохмотьями колыхались из стороны в сторону, как в ту пору, когда Тонио Крёгер с одной лишь насмешкой в сердце уезжал отсюда. Он получил свой багаж, велел свезти его в гостиницу и вышел из здания вокзала.
А вот и вереница местных пароконных извозчиков: черные, несоразмерно высокие пролетки с широким сиденьем. Он не воспользовался их услугами, только посмотрел на них, как смотрел на все: на узкие фронтоны и остроконечные башни, казалось, приветливо кивавшие ему из-за соседних крыш, на белокурых, неповоротливых людей, говорящих протяжно, но быстро, и нервный смех, чем-то напоминавший всхлипыванье, овладел им. Он медленно пошел пешком, — сырой ветер непрерывно и тяжко дул ему в лицо, — через мост, вдоль перил которого стояли мифологические статуи, и дальше вдоль гавани.
Бог ты мой, до чего же все здесь криво и тесно! Неужто эти узкие улички всегда так круто поднимались в гору? Трубы и мачты судов тихонько покачивались в ветреной мгле над унылой рекою. Пойти вверх по той вон улице, где стоит дом, о котором он думает? Нет, завтра. Ему так хочется спать: голова его отяжелела от долгой езды, смутные мысли медленно шевелятся в ней.
В течение этих тринадцати лет, когда у него бывал не в порядке желудок, ему случалось видеть во сне, что он опять в родном городе, в старом гулком доме, на крутой улице, отец его жив и строго выговаривает ему за беспечный образ жизни, а он, Тонио, считает это в порядке вещей. Окружавшая его теперь действительность ничем не отличалась от той одуряющей, липкой паутины снов, когда спрашиваешь себя, что это — обман или явь, поневоле решаешь: конечно, явь — и… просыпаешься. Он шел как лунатик, по малолюдным улицам, наклоняя голову, чтобы защитить лицо от сквозного ветра, прямо к лучшей гостинице, где намеревался переночевать. Кривоногий человек с длинным шестом, на конце которого теплился огонек, враскачку, по-матросски, шагал перед ним, зажигая газовые фонари.
Что творилось в душе Тонио Крёгера? Что там тлело под пеплом усталости, болезненно и сумрачно, не смея разгореться пламенем? Тише, тише, не надо слов! Слов не надо! Он бы хотел еще долго идти на ветру по сумрачным, сонно-знакомым улицам. Но все здесь так тесно, так скученно. До любой цели — рукой подать.
В верхнем городе фонари были дуговые; они как раз вспыхнули. А вот и подъезд гостиницы с двумя черными львами, которых он в детстве боялся. Львы все еще смотрят друг на друга с таким видом, словно собираются чихнуть, — только ростом они что-то стали поменьше. Тонио Крёгер прошел между ними.
Он пришел пешком и потому был принят без особого почета. Портье и весьма элегантный господин в черном костюме, то и дело мизинцем заталкивавший в рукава манжеты, обязанностью которого было встречать новых постояльцев, смерил его с головы до пят испытующим взглядом, явно стремясь установить его общественное положение и определить место, занимаемое им на иерархической лестнице, чтобы соответственно воздать гостю большую или меньшую дань уважения. Не придя, видимо, к достаточно успокоительным выводам, он заговорил с ним умеренно вежливо. Кельнер, тихий мужчина с узкими белокурыми баками, в залоснившемся от долгой носки фраке и с бантами на мягких туфлях, повел его на второй этаж, в опрятный номер со старомодной мебелью, где из окна открывался живописный средневековый вид на дворы, фронтоны и причудливое здание церкви напротив гостиницы. Тонио Крёгер постоял у окна, затем, скрестив руки, сел на широкий диван, нахмурил брови и стал тихонько что-то насвистывать.
В номер внесли лампу и багаж. Тихий кельнер положил на стол регистрационный бланк гостиницы, и Тонио Крёгер, склонив голову набок, нацарапал на нем какие-то каракули; на худой конец они могли сойти за «имя, род занятий и откуда приехал». Покончив с этим, он заказал легкий ужин и, забившись в угол дивана, опять уставился в пустоту. Когда подали ужин, он еще долго не прикасался к нему; наконец поковырял вилкой какое-то блюдо и с добрый час проходил взад и вперед по комнате, временами останавливаясь и закрывая глаза. Затем медленно разделся и лег в постель. Спал он долго, и ему снились путаные, удивительно тоскливые сны.
Проснувшись, он увидел залитую дневным светом комнату, торопливо припомнил, где находится, и вскочил, чтобы открыть шторы. Синий небосвод, чуть-чуть поблекший — лето уже клонилось к осени, — был испещрен тоненькими, прозрачными, разлохмаченными ветром клочками облаков, но солнце ярко светило над его родным городом.
Он заботливее, чем когда-либо, занялся своим туалетом, тщательно умылся, выбрился, придал себе такой свежий и опрятный вид, словно собирался отправиться с визитом в благоприличный дом, где необходимо произвести во всех отношениях безукоризненное впечатление; одеваясь, он прислушивался к боязливому биению своего сердца.
До чего же светло! Лучше бы улицы, как вчера, были окутаны мглой; теперь ему придется в ярком солнечном свете проходить под взглядами местных жителей. Может ли быть, что он натолкнется на знакомых, которые остановят его, начнут расспрашивать о том, как и где он провел эти тринадцать лет? Нет, слава Богу, никто его здесь больше не помнит, а если и помнит, то не узнает, ведь, право же, он немало изменился за эти годы. Он внимательно поглядел на себя в зеркало и вдруг успокоился: под этой маской никто его не узнает, у него не по возрасту изможденное, преждевременно состарившееся лицо… Он позавтракал у себя в номере, спустился вниз, провожаемый критическими взглядами портье и элегантного господина в черном, прошел между двух львов и удалился.
Куда он шел? Вряд ли он сам это знал. Все было, как вчера. Едва он вновь очутился среди этой удивительно величавой, спокон веку знакомой тесноты фронтонов, башенок, аркад и колодцев, едва почувствовал напор ветра, сильного ветра, несшего ему навстречу нежный и пряный запах полузабытых снов, как все его чувства обволокло пеленой, туманной дымкой… Мускулы его лица ослабли, умиротворенным взором смотрел он на людей и предметы. Может быть, на том вон углу он все-таки проснется.
Куда он шел? Ему казалось, что направление, им избранное, находится в какой-то связи с печальными и покаянными сновидениями этой ночи. Через аркады ратуши он шел на Рыночную площадь, где мясники окровавленными руками отвешивали свой товар, туда, где стоял высокий колодец в готическом стиле. На площади он остановился перед одним из домов, невзрачным и похожим на все соседние, но только с высоким резным фронтоном, и углубился в созерцание. Он прочитал имя на дверной дощечке, поглядел сначала на одно окно, перевел взгляд на другое, третье… Затем неторопливо повернулся и пошел.
Куда он шел? К родному дому. Но он сделал крюк и прогулялся за городские ворота, времени у него было достаточно. Он шел по Мельничному и Голштинскому бульварам, руками придерживая шляпу от ветра, который шелестел и трещал в сучьях деревьев. Неподалеку от вокзальной площади он спустился вниз, поглядел на поезд, прогромыхавший мимо с неуклюжей торопливостью, от нечего делать пересчитал вагоны и посмотрел на человека, сидевшего на площадке последнего. Но на Линденплаце он остановился перед нарядной виллой, загляделся на сад, потом долго всматривался в окна и в конце концов даже стал раскачивать взад и вперед калитку, так что петли ее завизжали. Затем он некоторое время смотрел на свою руку, похолодевшую, со следами свежей ржавчины, и двинулся дальше; он прошел через старые приземистые ворота, прогулялся вдоль гавани и по крутой ветреной улице стал подниматься к родительскому дому.
Дом этот стоял, зажатый соседними, более высокими домами, серый и угрюмый, как триста лет назад; Тонио Крёгер прочитал полустершееся благочестивое реченье над входом, вздохнул и вошел в сени.
Сердце его боязливо стучало, он как будто ждал, что вот сейчас из дверей конторы выйдет отец, в рабочем костюме, с пером за ухом, и начнет распекать его за безалаберную жизнь, а он, Тонио, сочтет это в порядке вещей. Но он прошел, и никто его не остановил. Дверь тамбура была не заперта, а только притворена, он невольно отметил это как непорядок, хотя чувствовал себя, точно в приятном сне, когда препятствия рушатся сами собой и ты, ведомый на редкость счастливой звездою, невозбранно устремляешься вперед… В обширных сенях, выстланных большими четырехугольными каменными плитами, гулко отдавались его шаги. Напротив кухни, откуда не доносилось ни единого звука, на довольно большой высоте, как и встарь, тянулись какие-то странные, нескладные, но тщательно покрашенные галерейки — помещения для прислуги, попасть туда можно было только из сеней по крутой наружной лесенке. Но больших шкафов и резного ларя, что тогда стояли здесь, больше не было… Сын прежнего хозяина стал подниматься по широкой лестнице, опираясь рукой о белые полированные перила; он то отнимал руку, то, поднявшись на несколько ступенек, снова опускал ее, словно пытаясь восстановить былую короткость с этими старыми, надежными перилами… На площадке, перед входом в антресоли, он остановился. К дверям была прибита белая дощечка, и на ней черными буквами стояло: «Народная библиотека».